Сесар Вальехо

За волосы сбегаю из засады
Уже летит снаряд — куда? куда?
Спастись бы. Безнадежность. Прыгать надо.

Мушиных крыльев трескотня, что рвется
на полпути и рушится в пыли.
Ну как, Ньютон, что скажешь?
Что говорить — еще не доросли!

Отчаянье. Не повернуть каблук.
На наготе листа два отпечатка рук.
пять ранок чертят, и по новой
пять ранок. Тсс! Уже готово.

Меня обняла девчонка
прямо на улице.
Икс, неизвестная,
встретишь и не признаешь.

Это моя сестренка. Сегодня
руками я возраст ее нащупал —
как разоренные две могилы.
И неприкаянно так же ушла,
дельта в туманном солнце,
третья между двумя.

“Я вышла замуж” — сказала она.
Когда еще в детстве, у старой тетки,
мы были вместе сполна.

Старые годы низкоширотные...
Как же хотелось нам вместе играть
в корриду, в лошадки
но все понарошку, невинно, как мать.

Бьет ноябрь, второе.
В этих креслах недурно укрыться.
Ветвь предчувствия входит,
мчится, падает, никнет в поту,
изможденная комнатой этой.
Бьет тоскливо ноябрь, второе.

Мертвецы, вы опять закусили
упраздненные губы, взывая
к старым нервам слепым, потерявшим упругость.
Их по новой совьет полнотелый рабочий
из пеньки нескончаемой узловатой,
пульсирующей на скрещеньях.

Мертвецы вечно чистых коленок,
невинных опрятностью праха,
как вы рвете живые сердца
вашим белым нарядом, на редкость
сердечным. Да-да, это вы, мертвецы.

Бьет тоскливо ноябрь, второе.
И предчувствия ветку
перекусывает телега, что метко
съехала по дороге.

Интересно, что делает моя сладкая
горная Рита из тростника,
пока табаком меня душит отчаянье,
и кровь вся из слабого коньяка.

Где упрямые руки, что знают
работу — гладить и шить.
Сейчас, когда дождь вымывает
желание жить.

Должно быть, она все в том же
фланелевом платье простом
и пахнет все тем же сладким сахарным тростником.

Наверно она выходит и смотрит, как небо все ниже,
И, вздрогнув, она промолвит: “Боже,
холод какой!”
И дикая птица протяжно крикнет на крыше.

Лежал убитый как живой, на первый взгляд
он смерть преодолел: все жило в нем, дышало
и на губах еще застенчиво дрожало
касанье губ чужих. Одна душа
медлительно и твердо умирала.

Где номер твой, солдат? Истерся в прах!
А где любовь? Растратил до гроша!
Солдат, где пуля? Как и ты, мертва!

И, как живой, желудок все бурчал,
но понапрасну, ведь душа слабела.
Постойте! Вслушайтесь! Ведь в этом теле
жизнь теплится еще, хоть слаб накал.

Но тут друзья оплакали солдата,
Установили смерть – и чиркнули две даты!

А эта горечь для кого, не знаю!
Возьми ее себе перед закатом,
Светило, и лохмотья моей боли
Повесь себе на грудь Христом распятым.

Ты слышишь? Вой гитары! Тихо, тихо!
Ведь у тебя в крови не прекословить,
Сказали — засиделась, злятся, от обиды
Набить себе на лбу синяк лиловый.

Дорога голубеет, речка лает
Уже заходит лоб в поту увечный,
Холодный, искривленный. Умирает
Плод сорванный рукой бесчеловечной!

Немой долины свята позолота
И в плаче гаснут угольки от пота!

И пахнет время, унавожено стихами,
Чтоб проросло в нем мраморное семя
Той златоносной песни
Что жаворонком в моем сердце тлеет!